Во всех домах и повозках, куда Пако заводил Мануэля, он видел распятия и иконы. Люди радушно встречали гостя, многие предлагали выпить и закусить, хотя печать бедности лежала буквально на всем. Мануэль не решался спросить, где же Лола.
Народу вскоре стало значительно больше, так как из других мест в окрестностях Альхамы прибыли на повозках с мулами и лошадьми еще два цыганских табора. На вопрос о причине праздника, Пако ответил, что для радости никакой особой причины не требуется. Мануэль помнил разъяснения Бальтасара относительно "особого дня", но не стал спрашивать, чтобы Пако не подумал, будто дворянин из Саламанки подозревает его народ в языческом поклонении луне.
С тех пор, как Мануэль прибыл сюда, он так и не встретил Лолы, но решил набраться терпения и не проявлять интереса к ней. Пако усадил его на одной из открытых повозок.
- Я вас оставлю, друг мой, - сказал он. - Все ждут, что я буду играть на гитаре.
- О, на гитаре?! Я знаю, что этот инструмент популярен в Андалусии, но никогда еще не слышал его звучания. Интересно, насколько он похож на виуэлу.
- Не могу ответить на ваш вопрос, дон Мануэль, поскольку виуэла - инструмент для благородных, и я им не владею, - с этими словами Пако удалился.
Вскоре он появился вновь под громкие приветствия зрителей, рассевшихся вокруг костра. Пако опустился на приготовленное для него сидение и стал потихоньку, перебирать струны. Поначалу он делал это так тихо, что даже треск костра было слышно лучше, чем его игру. Разговоры умолкли.
Гитара оказалась похожа и на виуэлу, которой Мануэль владел вполне сносно, и на лютню. Но, в отличие от лютни, у нее был прямой, а не изломанный гриф, а строй вообще был какой-то незнакомый. Мануэль отметил, что гитара полнозвучнее других сходных с ней инструментов, и отнес это на счет ее сдвоенных струн.
Мануэлю было приятно почувствовать себя знатоком: дескать, у тебя свой инструмент, а у меня - свой. Однако вскоре иллюзия профессионального равенства рассеялась. Игра Пако стала громче, серии внезапных, резких ударов раскрытой пятерней ритмично чередовались с таким быстрым перебором струн, что Мануэль понял, насколько ему далеко до подобной игры. Ничего такого он на виуэле сыграть бы не мог.
Хотелось бы ему уметь вот так, как Пако, передавать чувство! Страстность, исходящая из этих струн, была очень хорошо знакома Мануэлю. Она охватывала его в моменты боя, звучала музыкой ветра и проносящихся мимо гор, когда он мчался на быстроногом коне, - музыкой поглощения пространства. Она же с детства уносила его воображение в мечтах о плавании, о далеких землях, об открытиях и странствиях.
Пако играл так, что с закрытыми глазами можно было легко вообразить, будто играют два или даже три музыканта. Один человек не способен извлекать столько звуков одновременно!
Даже сама манера игры была прежде не знакома Мануэлю. В ней не было ничего от чинных, благопристойных менуэтов. Здесь пела дикая, неокультуренная природа, что было весьма странно, ибо петь позволило ей именно искусство человека. Тем не менее, каким-то необъяснимым образом она вырывалась на свободу. И на этот немолчный звон, напоминавший то хлопанье крыл огромных мифических птиц, то дробь дождя, барабанящего по настилу, в человеке откликалось нечто очень глубокое, затаенное, древнее, неназванное, не знающее имен, нечто, порождающее желание слиться с бешеным ритмом, пуститься в танец, которому нет начала и конца.
И, когда казалось, что музыка достигла такой эмоциональной силы, что добавить к ней уже больше нечего, вместо того, чтобы оборваться на триумфальном аккорде, вызвав громкие крики благодарного восторга, она перешла в очередную тихую, мелодичную, выжидающую фазу, и к ней внезапно присоединилось позвякивание бубна. Его держала в руке немолодая, худая женщина в белом тюрбане, вышедшая из толпы и вставшая напротив Пако. Мануэль не сразу узнал торговку украшениями Зенобию, которую рассерженный монах в тот летний день их первой встречи хотел отправить на костер за ведовство.
Францисканец был недалек от истины. Колдовство действительно присутствовало, но не в действиях Зенобии, а в ее пении. Женщина, отбивая ритм хлопками ладони по бубну, запела негромким, хрипловатым, поначалу лишенным выразительности, будничным голосом песню с необычными словами, не похожими на знакомые Мануэлю тексты любовных серенад и героических баллад.
Желтый цветок - твое имя.
Помни о нем, Амарилис!
В лунную ночь гиацинты
Твою понимают речь.
Струны умеют плакать:
Это рыдает сердце.
Слышишь ли песню ветра?
Это сердце поет.
Пако ускорил ритм гитарных переборов, и снова понеслась стремительная череда резких ударов пяти пальцев правой руки по струнам, вызывая ощущение, будто играют несколько музыкантов. Голос певицы стал крепнуть, хрипотца внезапно исчезла.
Солнце твое погаснет -
Помни о том Амарилис, -
Если сомнешь, оступившись,
Желтый цветок в траве!
Струны умеют плакать:
Это рыдает сердце.
Слышишь ли песню ветра?
Это сердце поет!
Да, струны действительно умели плакать, ветер действительно пел, и в этом пении было такое невыразимое томление по странствию, по скитаниям и в то же время такая рвущая душу тоска от этих скитаний, что Мануэль вдруг всем своим существом понял цыган с их нежеланием сидеть на одном месте. Он осознал без всяких слов и рассуждений созвучность этого скитальческого инстинкта, этого зова беспредельности, с его собственным стремлением к непознанным, влекущим далям, с его музыкой пространств и знакомыми с детских лет воображаемыми картинами океанских просторов.
Зенобия пела, повторяя то одну строфу, то другую, все более страстно и отчетливо, и голос ее уже не скрывал своей разоблаченной мощи.
В тот самый миг, когда эмоциональный накал сплава музыки и пения стал просто непереносим и должен был резко завершиться, заставив всех зрителей в одном порыве вскочить на ноги с криками восторга, певица вдруг перечеркнула одной, последней, строфой все, что говорилось в песне ранее:
Ветер не знает напевов,
Струны не знают плача.
Лишь сердце твое, Амарилис,
Тоскует и песни поет.
И тут в невидимый, но бесспорный, озаренный костром круг, который словно нарисовался там, где находились гитарист и певица, вбежала Лола, изогнув над головой кисти вытянутых вверх рук. Несмотря на длинную до пят, широкую, белую юбку, было видно, что она босая.
Две девушки, стоя в стороне от костра, энергично захлопали в ладоши в том же ритме, который Лола отбивала, ударяя ступнями по земле, и многие зрители последовали их примеру. Руки Лолы изящно изгибались, кисти порхали, как испуганные птицы. Иногда на пике пения и гитарных арпеджио танцовщица вдруг переходила к грациозному парению, когда казалось, что ноги ее не касаются почвы. Затем резко разворачивалась, гордо вздергивая подбородок, и тогда юбка, не поспевая за движением, закручивалась на мгновение вокруг ног, а две длинные косы - вокруг хорошенькой, смуглой головки.
Вечно в пути! - пели сдвоенные струны гитары.
Желтый цветок - твое имя! - пел звонкий бубен в руке у цыганки.
Красота и свобода! - пел стан Лолы, а ее босые ступни стучали по земле, чудесным образом не попадая на камни, корни и колючки.
Приди и догони меня! - пели, выглядывая из-за поднятого локтя, ее черные глаза. И Мануэль знал, что она смотрит прямо на него.
Я нашел тебя! - пело сердце рыцаря.
Все существо Мануэля слилось с тем, что он слышал, видел, ощущал, и в этом единстве переживаний он позволил себе свободную игру фантазии. Саламанкскому идальго представилось, что он влюблен в Лолу, и, хотя эта фантазия была неожиданна и абсурдна, в ней было столько сладостности, что Мануэль разрешил себе наслаждаться ею до тех пор, пока не закончится этот танец страсти.